По утрам санитарные бригады вывозят из города тела людей, забытых за ночь.
Выхожу на работу затемно. Улочки призажигают фонари, следят сквозь туман настороженно, по осенним аллеям крадётся рысьим шагом предрассветная тишина.
Старый фургончик разгорожен надвое, впереди места̀ для бригады – два санитара, инспектор и водитель, – сзади пара каталок. Когда кто-то из наших преставляется, ходит мрачная шутка, что перевели спереди назад. Но случается такое нечасто – контингент молодой, друг о друге пекутся, на рабочие каталки разве что спать в пересменки падают.
Мотор не заводится, его надсадный кашель мечется эхом над бетонным двориком. Под капотом привычно ковыряется водитель, даром что миниатюрная миловидная женщина, и была бы ещё милее, если бы не короткая стрижка и не огрубевшие от баранки руки. Ещё въевшийся запах табака, Лена предпочитает жуткие папиросы «Герцеговина Флор», где только достаёт?
Наконец выехали. Игнат, высокий сутулый санитар с циничным взглядом из-под очков-хамелеонов, заводит привычное:
– А поп-то районный не трудится, гляньте, сколько народу поназабывалось на участке, – нервные руки перебирают карты вызова.
– Ты сам бы поработал, вообще все бы вымерли, – лениво отвечает старший санитар, тоже высокий, но плотный, похож на ньюфаундленда, лохмы ещё расчёски со сна не знали. – Любить так, чтобы жили – немалый труд.
– Ох уж эта ваша любовь, – хмыкает Игнат. – Нет, Витя, ненависть – вот что держит! На самом-то деле люди любят только себя, а вот коли уж ненавидят кого, так не забудут.
– И много ли стоит такая жизнь, на ненависти? – интересуется Виктор.
– Жизнь вообще стоит всего, – уверенно отвечает Игнат.
Я молчу. Не потому, что сказать нечего – бессмысленно влезать в спор, что ради спора ведётся, каждое утро почти одинаковый. Только от обоих наслушаешься.
Светофоры хмуро помаргивают жёлтым. Я то проваливаюсь в дремотное забытьё, ткнувшись лбом в жёсткий поручень, то, вздрагивая, выныриваю из зыбкого полусна, когда фургон негодующе подпрыгивает на лежачих полицейских.
Лена как-то призналась (мы были ещё близки), что ради лихаческих заездов по предутреннему городу и согласилась работать на санитарной станции. «Пустые дороги и я – будто капитан «Летучего голландца». Леший, это очень-очень красиво!».
Теперь называет меня только Лексом. Как все.
Домишко священника приютился на окраине спального района. Деревянный, одноэтажный, вокруг разбит небольшой огород – пасторальная идиллия, словно не начинаются через дорогу чеканные кварталы многоэтажных монстров.
Туман помалу разошёлся, поэтому нездоровую суету я заметил издали. Сказал негромко, привлекая внимание:
– Хорош спорить, смотрите.
Около иерейского домика толчея, мелькают росчерки фонариков, у забора полицейский автомобиль, проблесковые маячки тревожно рвут сырые сумерки.
– Эм-м, а стоит ли подъезжать? – заволновался Игнат, обнаружив, что Лена сбросила скорость, фургон примеряется к повороту. – Нам как бы вон туда надо, во дворы.
– Что, к поповскому жилищу бесы̀ не пускают? – съехидничал Виктор. Потянулся со вкусом, ступни едва вмещаются между рядами сидений, затекают, с его-то сорок седьмым.
– Пошёл ты, очень смешно! Где полиция, там, знаешь, неприятности.
Едва машина остановилась, я отстегнул ремень, щелчок дверцы, в лицо пахну̀ло промозглым утром, под ветровку вмиг забирается стылая сырость, заставляет ёжиться. Вышагнул на грязную обочину, навстречу уже идёт от калитки знакомая фигура:
– Майор юстиции Валентин… а, чёрт!
– Что вы, гражданин начальник, я всего лишь санитар, – съёрничал из-за моего плеча Виктор, следом вышел, не сидится.
– Доброе утро, Треф, – сдержанно поздоровался я. Без рукопожатия. – Виктор, пожалуйста, пойди покури.
– А что я такого…
– Сейчас же.
Старший следователь Валентин Фостер, с укоренившимся прозвищем Треф, а за глаза – Валет, холодно ждёт, пока я приструню подчинённого. Уловив наконец напряжение, старший санитар торопливо отходит, минутой позже потянуло сигаретным дымком.
– Утро добрым не бывает, Лекс. Мне кажется, ваш водитель ошибся поворотом.
– Тебе кажется. Может, мы приехали исповедовать грехи.
– Да, тебе бы не помешало, но придётся обойтись без покаяния. Вот-вот по дворам повеет прахом.
– Удивлю тебя, но забытые рассыпаются обычно лишь к исходу суток.
– Да что ты. В любом случае, протоиерея Феодора дома нет, так что можешь проваливать.
В груди заскалилось нехорошее раздражение. По привычке, придуманной ещё в школе, я мысленно вешаю на эмоции неспешный маятник, слежу за его движениями: тик, так, тик, так...
– Спасибо за разрешение, Треф, я воспользуюсь им, когда сочту нужным. Пока что, знаешь, подожду, мне нужен отец Феодор.
– Вы договаривались о встрече?
– Это что, допрос?
– Хочешь отвечать в казённой обстановке?
Тик, так, тик, так.
– Нет, о встрече мы не договаривались.
От полицейского автомобиля кто-то окликнул Фостера, следователь махнул раздражённо, снова чувствую его колкий взгляд:
– Протоиерей Феодор пропал.
– Вон ту будочку на краю участка проверить не забыли?
– Шутки твои неуместны, инспектор Алексей Сергеев, – выкривил гу-бы Фостер, – ни черта ты не понял проблему. Пропал районный священник. Вчера вечером ещё ковырялся в земельке, а утром уже его нет.
Я подавил желание предположить вслух, что он-таки успешно закопался.
– Бабульки на раннюю литургию собрались, а батюшка не выходит – закончил следователь.
– Может, уехал куда-то в срочном порядке. Не понимаю, что тебя за-ставило лично разбираться.
– Попа надо как можно скорее найти! – рявкнул Фостер. – Вот потому ты и вылетел из следователей, что глуп! А не потому, что… – фраза оборвалась. – Когда именно он пропал – поможешь установить ты, раз уж тут оказался. Какое самое раннее время вызова у вас сегодня на забытого?
– М-м… – Мне стало неловко. Не удосужился пролистать документы, надо же! – Сейчас выясню. Игнат! – стучу в стекло.
Презрительный взгляд Трефа вполне заслужен, что уж.
Санитар, нахохленный, словно грач под дождём, высунул из фургона недовольный нос.
– Игнат, во сколько был самый ранний вызов?
Шуршит бумажками:
– Без пятнадцати полночь.
– А сколько их всего? – бесцеремонно вмешался Фостер.
– Сто пятьдесят шесть.
Я словно проваливаюсь на миг в обморок.
– Сколько?!. Игнат, почему ты сразу не сказал?!
– Ты же сам у дежурного карты забирал. – Санитар пожал плечами. – Кто вообще инспектор? Моё дело – тела грузить.
Он прав, конечно, но я не могу успокоиться:
– Мы едем в фургоне на две каталки вывозить полторы сотни забытых, нет ли тут какого-то несоответствия?!
Фостер очень не к месту выглядит довольным: бывший коллега сел в лужу, приятно.
До меня наконец начинает доходить, почему пропавший районный иерей – катастрофа. А ведь Игнат упоминал, что забытых немало. Даже, хоть и в шутку, связывал со священником.
– Треф, если забытых так много… значит, отец Феодор не жив. Иначе где бы он ни был, не могли же все у него моментом выпасть из головы.
– Может, инсульт, память отшибло, или без сознания, хотя это вряд ли бы повлияло, – с сомнением ответил Фостер. – В доме его нет, и куда мог деться – один Бог ведает. Камеры участок не захватывают оттуда, – ткнул неопределённо в сторону многоэтажек, – но по дороге за ночь вообще никто не проезжал и не проходил, проверили. Куда звонить собрался? – я уже вынул из кармана кнопкофон, листаю записную книжку.
– В епархию, пускай срочно командируют другого священника сюда. У меня на районе одиноких бабушек-дедушек под три тысячи. Если всех некому будет помнить… Да где же номер!
– Хороший ты инспектор, жаль, плохой следователь, – опять не упустил своего Треф. – Нет там ещё никого, на время посмотри. Я дозвон поставил.
Фостера снова окликнули.
– К тому же пока новый иерей со всеми увидится, пока запомнит, пока проникнется… Готовься, в общем. Ближайшую недельку вашей бригаде легко не будет, – подытожил Треф, оборачиваясь к полицейскому автомобилю. – Что, Степан!
– Товарищ майор, епархия ответила! – краем уха слышу голос моло-денького опера.
Мой телефон внезапно затрясся в руке, будто озяб. «Общая рассылка, – СМС от дежурного, – ЧП! Всем бригадам НЕМЕДЛЕННО вернуться на станцию!».
В голове – тик. так. тик. так. – всё быстрее качается тревожный маят-ник. Раз, другой набираю номер станции – занято, занято. Махнул Виктору, чтобы садился в фургон – недокуренная сигарета летит в грязь. Щелчок дверцы, в лицо пахну̀ло застарелым запахом освежителя-«ёлочки», привычное тепло с привкусом дорожного уюта.
– Лекс! – окликнули сзади. Я нетерпеливо обернулся.
Фостер очень спокоен, лишь зрачки сужены до точек.
– Лекс, из епархии никого не пришлют.
– Что? – тик! так! тик! так! – Издеваются? Может, мне им помолиться в трубку?
– Не поможет. Некого присылать.
– В смысле?
– В прямом. Пришла только администрация. Священства нет.
– Ну так пускай найдут! Пока батюшки дрыхнут, у меня район вымирает.
– Священства вообще нет нигде! Все исчезли! По всему городу!
Несколько секунд я размысливаю информацию. Тик-так-тик-так! – беснуется маятник.
– То есть… – в горле внезапно возникла маленькая пустыня.
– Да, Лекс! Повеет прахом!– Фостер нервно засмеялся, хохоткѝ катятся, как козий горошек. – Помянем, кого некому теперь будет поминать, аминь!
Я размахнулся и влепил следователю пощёчину.
Утренний город исполнен суеты. Воскресшие из бетонных гробов Лазари спешат в стеклянные террариумы офисов. Пьют чай или кофе. Поправляют галстуки и улыбки. Приступают к жизни – или к тому, что ею считают.
Фургон редко возвращается порожняком. Район большой, кого-то да забывают за сутки. Непривычно ехать обратно с пустыми каталками, как бы цинично ни звучало.
– Лекс, ты следака за что эдак? – спросил Виктор.
– Не за что, а для чего. Чтоб не истерил, – поясняю коротко.
– Истерил? Есть причины?
– Ага, – почти весело подтвердил Игнат, слышал часть разговора с Трефом. – Всем хана! Теперь прахом будет хоть обмажься!
– Не зубоскаль, – одёргиваю. – Витя, подожди до станции, ладно? Дай помолчать.
– Хорошо, не сказал: «подумать», стало бы за тебя боязно, – засмеялся Виктор. – Почему с майором-то волками друг на друга?
– Служебные разногласия, – отвечаю нейтрально.
Только просиженный диванчик с обивкой унылого цвета, пара офис-ных столов и несколько стульев – кабинет следователя не слишком просторен. Особенно для драки.
Капитан Валентин Фостер стоит, упёршись кулаками в столешницу. Обучен бою, даже дыхание не сбил. Чего нельзя сказать про меня, после удара под дых вспоминаю, как набирать воздух.
– Ты подонок, – жёстко говорит Фостер. – Не путай справедливость и подонство. Сотрудник органов не имеет права ненавидеть. Человек вообще не имеет права ненавидеть другого человека!
– Я думаю иначе, – сиплю, разгибаясь.
– А тут и думать нечего. Если ты не разделяешь человека и тьму, которая в нём, то глуп! А теперь ещё и убийца.
Мерзкое слово будто облекает в кожаные ризы, ни сдёрнуть, ни по-править.
– Я выстрелил в преступника!
– В подозреваемого! И на поражение, когда он уже угрозы не пред-ставлял.
– Этот не представляющий угрозы мудак едва не прирезал стажёра! Она теперь на всю жизнь немая, понимаешь?!
– Алексей, ты тут не прокурору яйца чешешь. Ты подошёл к подозреваемому и застрелил, когда он был уже обезврежен. Это месть.
– Я называю это справедливостью.
– Называть можешь как угодно! – Фостер с досадой упал на стул. – Но от мести до справедливости – три года на еже ехать.
Я добрался наконец до диванчика, долог путь, когда все кишки скручены винтом. Жадно пью, литровая бутылка минералки вмиг пустеет.
– Мне твой поступок в принципе понятен, – уже спокойнее говорит Валентин. – Знаю, что вы со стажёром Еленой… близки. Но выдав самому себе право на ненависть, не боишься потерять...
– Что, право на любовь?
– Нет. Право любить.
Едва проскочили растущую, как опухоль, пробку – чуть не под колёса бросилась женщина. Визг колодок, я успел вцепиться в поручень, Виктор за шкирку спасает Игната от полёта в лобовое стекло.
– Мать твою! – выдохнул старший санитар, отпустив коллегу и чуть не выламывая дверцу. – С ума что ли съехала?!
Женщина немолода. Средних лет, как говорят тактично. Старомодный стиль ей идёт, оттеняет неброское благородство манер. Виктор, уже готовый обрушить мощь русского могучего, теряется, настигнутый коварным приступом интеллигентности.
– Простите, пожалуйста, вы ведь санитарная бригада? – спрашивает незнакомка.
– Так точно, мэм, – Виктор церемонно покашлял, – но повод ли это прыгать под колёса?
– Пожалуйста, пожалуйста, простите, – повторяет женщина, руки не-ловко теребят ручку сумочки. – Я… растерялась, до вашей станции никак не дозвонюсь, а частный вызов дорог, а тут вы как раз, ну вот и… Меня Ольгой Васильевной зовут.
– Очень приятно, – вмешался я, – но мы чрезвычайно спешим. Чем можем помочь?
– У меня сестра, одна осталась из близких, она инвалид, мы в одном подъезде живём, но квартиры разные, сейчас пришла к ней, а она, в общем… Увести же надо, да?
– Ольга Васильевна, сочувствую, но у нас правда спешка.
– Лекс, да давай увезём, в самом деле. Пустые же едем, – с жалостью попросил Виктор.
За время работы следователем я притерпелся к скорби, эмоциональное выгорание, по-научному. Но о забытых редко скорбят. Чаще теряются: как же так, выходит, не сильно мы и любили, кого лицемерно называли нужным. Забытые – болезненный маркер эгоизма живых, и к растерянности людской, когда внезапно понимают это, я за два года инспектором так и не привык.
– Забирайтесь, – кивнул на пустое сиденье рядом с Леной. – Куда ехать?
Ольга Васильевна торопливо садится в фургон:
– Тут недалеко, вон та девятиэтажка, видите? Третий подъезд. Через двор проехать надо. – Машина, потоптавшись, сворачивает с дороги под арку.
Игнат уже достал из укладки пару санитарных комплектов – халат, перчатки, марлевая повязка, – один перекинул Виктору, другой привычно расчехляет сам. Я заполняю карту вызова, тихо задавая неожиданной пассажирке положенные вопросы.
Не проходит пяти минут, как тормозим возле чистенького подъезда: крепкая лавочка пощажена вандалами, симпатичный палисадник украшен самодельными фигурками животных, а стена и железная дверь – о чудо! – не заляпаны до второго этажа рекламками. Такой порядок обычно держится силами бабушек, что из деревень привезли привычку к аккуратному быту.
– Это всё сестра моя делала, – с неуместной гордостью похвасталась Ольга Васильевна, кивнув на палисадник, – все эти вот игрушечки из под-ручных вещей. Целыми днями мастерила. И цветы её трудом растут. И чистота… Кто же теперь будет? Дома строят всё выше, а люди всё мельче, никому не надо ничего.
– Засрут, до чего дотянутся, как пить дать, – желчно пробурчал Игнат, вытаскивая из фургона каталку. Тихонько пробурчал, чтобы женщина не услышала.
Пиликнул домофон, мы поднялись на предпоследний этаж.
Квартира тоже чистенькая, ухоженная. Забытая, Наталья Васильевна, на диване, трогательно укрыта цветастым пледом. И… мы с санитарами переглянулись.
– Ольга Васильевна, а как давно вы у сестры не были? – спросил я.
– Третьего дня заходила, а что?
Молча смотрю на забытую. На её мраморной белизны и словно потрескавшееся лицо, верный признак, что почти сутки прошли с мига смерти и вот-вот тело обратится в прах. Махнул санитарам:
– Ребята, осторожненько, взялись.
Виктор с Игнатом пристроили каталку к дивану, только чуть подняли тело, и оно переломилось, потом ещё, ещё, лицо осыпалось, с еле слышным шорохом потёк на пол белый прах.
– Господи, помилуй! – отшатнулась в коридор Ольга Васильевна, во взгляде тоскливый ужас, инстинктивно прикрывает лицо, хотя прах не пах-нет ничем и глаза не порошит, тяжёл.
– Ещё бы дольше тянули, – Игнат со злостью пнул каталку, складывая. Сдёрнул повязку. – На Боженьку-то невелик труд задним умом надеяться!
– Игнат, ты чего? Успокойся, инструкций не знаешь? – попытался осадить его Виктор, но в санитаре что-то сломалось, не остановить:
– Одна сестра у вас, говорите, из близких оставалась? И ту забыли, так чего же вы теперь сто̀ите, женщина? Где же ваша любовь? Вот она! – экспрессивно ткнул в пол, в белый песок, только что не плюнул.
– Заткнись! – гаркнул Виктор. – Хватит свои комплексы на других примерять! Если сам любить не умеешь, другие умеют!
– Я люблю себя, – с запалом ответил Игнат, – и всё ещё жив! В отличие от всех тех, кого мы отвозим, кого другие, кхе-кхе, любили!
– Одиночество, – вдруг отчётливо сказала Ольга Васильевна.
– Что? – Игнат слегка растерялся.
– Я сто̀ю теперь одиночества, – проговорила женщина. – Получается, скоро и за мной приедете.
Игнат постоял секунду с каким-то мучительным выражением лица, схватил каталку и выбежал на площадку. По лестнице прокатились тяжёлые прыжки через три ступеньки.
– Простите его, пожалуйста. У нас на работе неприятности, – Виктор достал пластиковую казённую урну, стал сметать одноразовым веничком прах.
– Ничего, – отрешённо кивнула Ольга Васильевна, – я понимаю.
Когда мы со старшим санитаром спустились во двор, Игната внизу не было, только каталка затолкана в машину. На вопрос, куда делся, Лена энергично махнула рукой вдоль тротуара.
– То ли ещё будет, – мрачно предрёк Виктор, закуривая. Я стрельнул у него сигарету, нечасто балуюсь, своих не ношу. – Сломался человек, надо что-то делать.
– А что с ним сделаешь? – я пожал плечами, щёлкнул зажигалкой. – К психологу бы, так ведь не пойдёт ни за что.
– Может, это нам с тобой к психологу пора, что на такой работе всё ещё в любовь верим.
– Я в священников верю, которые верят в любовь и этой силой как-то многих других держат.
– Может, все сами друг друга держат? Ну, иереи – вроде как эффект плацебо?
– Бог его знает. И мы узнаем. Уже скоро.
– Не понял?
– У нас попы̀ из города пропали. Все до единого, аки евреи в ночь Исхода. Потому Валет, ну, майор тот, запаниковал на минуту. И скажу я тебе, плацебо – не плацебо, а на участке полторы сотни забытых к утру.
Виктор замер, не донеся сигарету до рта.
– Слушай, это ведь… катастрофа.
– Поздравляю. Кстати, Игнат кое-что услышал, когда мы с майором препирались. Потому, может, и психанул. Вся его поза базаровская по отношению к любви накрывается медным тазом. – Я бросил окурок в весёленькую зелёную урну у скамейки. – Ладно, поехали.
Виктор задумчиво забычковал сигарету.
Едва мы отошли к фургону, кто-то из пешеходов ахнул, кто-то заголосил, а мигом позже в палисадник, украшенный цветами и Натальиными поделками, из распахнутого на восьмом этаже окна рухнула, спасаясь от одиночества или чувства вины (что нередко одно и то же), Ольга Васильевна.
Я смотрю отстранённо, как небольшая лужица крови окрашивает синие петунии тёмно-красным.
На станции нет таких больших залов, чтобы весь персонал поместился, кроме разве что морга. Но в морге собираться как-то претенциозно (да и холодно), потому общие собрания устраивают в коридоре на втором этаже, где рекреация.
Когда я в раздраенных чувствах поднялся вслед за Виктором и Леной по широким ступенькам, санитарное вече было в самом разгаре. К началу мы, понятно, опоздали – пока ждали полицию, потом комитетских экспертов, пока отвечали на неприятные вопросы, – прошло часа полтора. Наверное, плохая примета – дважды за утро беседовать с государственными людьми. Надеюсь, тенденцией не станет.
С невысокой самодельной трибуны – одна палета на двух других – выступает знакомый мне бородатый доцент кафедры судебной медицины, обливиолог Сергей Старцев:
– …так как же взаимосвязаны ум и чувства в этом контексте? Как из-вестно, для жизни нам необходима чувственная поддержка. Таково устройство нашей психики, или, если угодно, души. Заметьте – не умственная, а чувственная! Живут те, кого помнят, говоря поэтично, сердцем, а не умом. Ум может отвлечься на десятки мелочей в минуту, может вообще пострадать от каких-либо заболеваний, а чувство долговечно и перманентно. Природа же наших сердечных чувств такова, что лишь любовь – и в меньшей мере её, так сказать, производные, например сочувствие, дружба – виталистичны. Вам не удастся сберечь жизнь ценного заёмщика, просто помня, как много он вам должен денег! (По залу прокатились смешки.) Чем старше или болезненнее человек, чем слабее его физическое здоровье, тем меньше он может прожить без чувственной поддержки со стороны, но – парадоксально! – тем сильнее его личные чувственные, или, если угодно, духовные возможности, тем больше людей он способен обеспечивать поддержкой. Эпидемия забытия практически всегда идёт от стариков и инвалидов по, так сказать, убыванию возраста и возрастанию физического здоровья.
– Спасибо, Сергей Власович, – прервал Старцева начальник станции, Арсен Давидович, видный голубоглазый блондин, несмотря на смуглое имя. Повернулся к слушателям. – Коллеги, за прошедшую ночь мы потеряли забытыми без малого три тысячи человек. Сколько потеряем за грядущую – боюсь предполагать. Но к завтрашнему утру все улицы будут засыпаны прахом. В такой ситуации основная деятельность станции уже не имеет смысла. Как ваш начальник, я призываю всех вступать в добровольческие бригады, которые сейчас формируются полицией, они будут препятствовать распространению паники и мародёрству. Как ваш друг и товарищ, могу посоветовать только одно: берите родных и прочь из города, куда-нибудь в глушь, где придётся друг о друге постоянно заботиться. С этого момента санитарная станция уходит в отпуск до стабилизации ситуации. Инспекторы, останьтесь, пожалуйста, на полчаса.
После витийствований Сергея краткие и по делу слова Арсена Давидовича хлестнули слушателей, как кошка-девятихвостка. Лица посерьёзнели, санитары и водители торопливо встают, кто-то полез в карман за телефоном, кто-то переговаривается с приятелем, я уловил: «Твой грузовичок на ходу? Захватишь моих с собой?», кто-то растерянно снимает белый халат, который стал за годы работы второй кожей.
Наконец коридор опустел. Снизу ещё доносится людской шум, выливается на улицу; машины одна за другой выезжают с парковки, через приоткрытое по случаю солнышка окно слышу, как знакомое эхо мечется над бетонным двориком, двоится, троится – и тает, тает, истончается, уступая место безлюдью и тишине.
В рекреации хаотично растолканы стулья, распахнуты двери, как бывает, когда собирают всё нужное в спешке, не зная, случится ли возвращаться.
– Неуютно тут, давайте ко мне в кабинет, – сказал Арсен Давидович.
Мы – девятнадцать инспекторов, Старцев и начальник – расселись вокруг массивного стола. «Морёный дуб» – откуда-то всплыло в памяти, хотя тут обычный пластик, просто сделан «под», солидности ради.
– Арсен, что за, блин, лекции на тонущем корабле? – поинтересовался с лёгким недоумением пожилой инспектор, работающий на станции со дня основания. – Не в обиду вам, Сергей, – коротко наклонил голову в сторону Старцева. – Ты для этого целиком бригады собирал?
– И для этого тоже, Юр. Санитары и водители образованием в боль-шинстве не озабочивались. В такой момент напомнить основы – сохранить жизни.
– Это же первый класс. «Будешь маму с папой ты любить – будут мама с папой долго жить».
– ОБЖ тоже о выживании, и много ли ты правил помнишь со школы? – Арсен Давидович пристукнул ладонью по столу. – Так, господа-товарищи, давайте к делу. О причине нынешнего кризиса я сообщал в начале собрания, теперь добавлю кое-какие пояснения. Я звонил в область, они в недоумении, нигде никаких пропаж священнослужителей не произошло, кроме города нашего. Связались с другими епархиями, нам пришлют, кого смогут, но сами знаете, иереев дефицит.
– Арсен Давидович, – вмешался ещё один инспектор, – я вообще, уж извините, не верю в какие-то мистические силы, в том числе священства. На моём участке за шесть лет дважды умирали попы̀, и никакого мора не случалось.
– Возможно, дело в том, дорогой Иваненко, что любовь, говоря литературно, смертью не прерывается, – ответил вместо начальника Старцев.
Инспектор Иваненко махнул рукой:
– Вы тоже мистику плодите какую-то.
– Я учёный, – с достоинством отпарировал Сергей Власович, – и не пложу мистику, а рассматриваю практически, можно сказать, любые теории, объясняющие известные мне факты.
– Тихо-тихо, давайте богословских диспутов не будем устраивать! – повысил голос Арсен Давидович. – Меня в полиции попросили разузнать, что вы замечали…
– А что так – не будем-то? Бог ведь есть любовь, давайте обсудим! – громко и слегка невнятно донеслось от двери. – Я знаю, что с этим городом не так!
В кабинет вшатнулся Игнат, очки-хамелеоны наперекос. Я сижу крайним, почти у входа, потому сразу уловил мощное алкогольное амбре: тянется за санитаром, будто павлиний хвост. Вскочив, схватил подчинённого за локоть, намереваясь вывести в коридор, но Арсен Давидович внезапно остановил:
– Нет-нет, пускай говорит! – остро смотрит на санитара. – Не волнуйтесь… Игнат, верно? Я объявил общий отпуск, так что вам не грозит ничего за появление на работе в столь… неоднозначном состоянии.
– Да мне и так не грозит, я у-у-увольняюсь! – санитар шлёпнулся на свободный стул.
– Хорошо-хорошо, а что, вы сказали, с городом?
– А-а, с городом! – Игнат многозначительно поднял палец. – Я не первый год работаю, сколько перетаскал забытеньких – считать устану. Ни разу не видел, чтоб кто-то да над ними плакал об их забытости, всё больше «на кого ж ты нас оставил», а то и такого нет.
– Как это связано с нынешним кризисом?
– Вы погодите, Арсен Да-давидыч, всё будет! К чему это я? А, да, к тому, что люди вокруг – эгоистичны! Меня мой уважаемый коллега Витя любит в этом самом обвинять, а я не вижу с-состава обвинения! Люблю себя, люблю жить, так хоть не лицемерю, что есть дело до других. Кстати, почему говорят про жизнь и смерть, что антонимы? Ведь жизнь – процесс, а смерть – пр-ы-екращение процесса. Жизнь – во времени, смерть – событие мгновенное, хм.
– Игнат, я прошу вас не отвлекаться на философию и филологические изыскания.
– После коньяка с пивом очень тянет, – почти трезвым голосом при-знался санитар. – Так вот. Люди заняты собой, им легче откупиться, чтобы попы̀ вместо них любили, на кого им укажут. Ну, попы̀ и любят… потому что обучены. Так сказать, возьми, Господи, деньгами и не запаривай нас со всякими чувствами к ближнему своему. А это, господа, профанация. И вот Боженька – оп-па! – убирает всех своих из города. Как поётся в одной песне: «Бо-ог устал нас любить!» – прогорланил немузыкально. – Любѝте теперь, господа, сами-сами. Не умеете? А надо было учиться.
– Почему наш город? Он ведь не Содом и не Гоморра, не хуже, так сказать, всех других? – спросил Старцев.
– Не Адма, не Севоим и не Сигор, ага. Не лучше, дорогой Сергей Влы… Влы… Влыасович!
– Но и не хуже!
– Но и не лучше! – Игнат вскочил, покачнулся, я ухватил его за плечо. – Почему люди меряют тем, что хуже? Мой батя, земля ему стекловатой, говорил маменьке: «Ну и что, что пью, так ведь не изменяю!». Потом говорил: «Ну и что, что пью и изменяю, так ведь рук не распускаю!». Ещё потом: «Ну и что, что пью, изменяю и бью, так ведь не убил!». А потом ушёл с этапом на Остров Остраксизма, где и помер.
– То есть вы хотите сказать, что произошедшее – некое наказание свыше за профанацию оживотворяющего чувства любви? – медленно подытожил Арсен Давидович.
– Именно! Именно это и хочу сказать! Кстати, – Игнат глубоко вдохнул и спросил с отчаянным цинизмом, выпятив челюсть: – доцент Старцев, как считаете, а долго ли протянет Бог, если мы Его забудем?
– Я считаю, дольше, чем протянем мы, если Он забудет нас, – спокойно ответил Сергей.
Игнат горько захохотал.
– И долго ли ты протянешь?! – злые слова, как часто бывает в ссоре, срываются с моего языка быстрее, чем рассудок запретит. Чувство собственной правоты обычно тем яростнее, чем безосновательней.
«Достаточно», – жёсткими движениями отвечает Лена. Жестовый язык несложен, я выучил его за полторы недели. Чуть ли не быстрее женщины, которую считал, что люблю.
Мы стоим в прихожей, она – в строгом плаще, изящных сапожках, а я – в семейных трусах. Что может быть постыднее гневающегося мужика в семейниках?
– Я ведь сделал для тебя всё, что мог, – говорю ту нелепость, которой во все времена прикрывают, как фиговым листком, ничтожность конкретики.
«Леший…» – прозвище она произносит не одним жестом, а по буквам. – «Достаточно было всего лишь любить. А у тебя страсть, и вся какая-то надломленная. Романтизм хорош в романах, в жизни же он отдаёт кликушеством. Суррогат любви». – Лена открыла дверь, потянуло из подъезда бетонным холодом. – «К тому же любовь не измеряется тем, что ты сделал. Она вообще с мерками несовместима. Добрые дела творятся, ты удивишься, не от избытка любви. Чаще это попытка восполнить её недостаток. Ты же и добро делаешь, и любишь как… как вор! С оглядкой. Со страхом. С надрывом: гуляй, душа! Словно вопреки совести. Словно не имеешь на это права».
И она ушла. По̀шло захлопнулся английский замок. Если бы я в тот же миг осыпался прахом – было бы как в книжке. Но жизнь к дешёвым эффектам не склонна. Поэтому я просто сел, где стоял, прямо на грязный пол в прихожей, и заплакал. Не имея права любить.
Уложив пьяного санитара высыпаться в холле на сдвинутые пуфы, я вышел во дворик.
Сиротливо стоят пустые фургоны, никто из-за спешки в боксы не за-гнал. Возле одного курит, присев на раскладную скамеечку, водитель.
– Подбросишь? – спросил я, подойдя. Лена кивнула.
«Тут Игнат… проползал», – сообщила, выкинув окурок.
– Угу. Устроил изнасилование мозгов. Они там со Старцевым едва не анафематствовали друг друга. Теологи, блин.
«Он довольно умён. Но несчастнет, потому прячется за цинизмом».
– Может быть, – я пожал плечами. – Это ты у нас главный спец по диванной психологии.
«Не уколол», – прокомментировала водитель. – «Залезай уже».
Начальник разрешает Лене колесить по городу на служебном фургоне, лишь бы не вместо смен. Потому, вероятно, что только её трудами старая машина ещё на ходу.
Я подумал, что уже завтра вряд ли можно будет на этом фургоне ездить спокойно, как сейчас, если не снять с бортов эмблемы санитарной службы. Уже завтра скорбный символ, красный крест в чёрной рамке, станет маяком для таких, как несчастная Ольга Васильевна – внезапно потерявших близкого человека. Для верящих, что всё будет по-прежнему, только лишь санитары увезут с глаз долой забытого. Для наивно полагающих, что любой хаос может пресечь полиция или другие «компетентные органы», о которых что-то где-то расплывчато слышали; пресечь и вернуть людей в привычные минимирки без окон и с дверями впритык.
Уже завтра изменится всё.
Уже меняется.
Замечаю, как много машин с прицепами. Много с забитыми под завязку багажниками, так, что рессоры проседают. Много с автобоксами или просто закреплённым на рейлингах скарбом, тащат гуськом нажитое, словно трудолюбивые муравьи. Мы свернули налево, в центр, а они – вижу краем глаза – выворачивают на развязку, которая ведёт к началу междугородней трассы.
Исход.
Лена толкнула меня локтем:
«Как насчёт перекусить? Время к обеду».
– Только за, – вздохнул я, прервав бестолковые мысли. Есть и впрямь хочется, завтракал в четыре утра, если можно назвать завтраком две чашки несладкого кофе.
Забегаловка, с гордой вывеской «Ресторан быстрого питания», почти пуста. Тихо бормочет в углу пузатый кинескопный телевизор, артефакт ушедшей эпохи. Лена быстро собрала себе на поднос привычную пайку. Я взял, поколебавшись, подозрительный салатик в пластиковом контейнере, второе и стакан вина, явно из литровой коробки. Не буду гурманничать и снобистски воротить нос.
«Пить начал», – констатировала Лена.
– Ну, ты же начала курить. А я выпиваю изредка и понемногу.
«Я курить начала, как с тобой в одну бригаду попала». – Лена протёрла руки влажной салфеткой и принялась за еду.
Растерявшись от внезапной откровенности, старательно не поднимаю взгляд от своей тарелки. Ковыряю вилкой салат; если б синьор Цезарь Кардини только знал, что его именем будут называть невнятную, жирно заправленную майонезом смесь размокших сухариков, попахивающей курицы и каких-то жёстких стеблей…
– Где такие папиросы берёшь? – ничего более уместного в голову не пришло.
«Из военчасти приятель добывает», – сообщила Лена, не прекращая жевать. – «Срочникам полагается, привозят в основном «Перекур», но иногда – «Герцеговину».
Меня кольнула нелепая ревность: что за приятель-армеец? Разумеется, я ничего не спросил. Разумеется, Лена почувствовала неска̀занное, женщины такие вещи улавливают на мистическом, да простит инспектор Иваненко, уровне.
«Он муж нашей общей знакомой, санитарки Яны Фроловой, из второй бригады», – меланхолично пояснила она. – «Ешь давай, картошка уже льдом покрылась».
Крякнув, я отставил недомученный «Цезарь» и принялся за второе.
Как-то так получилось, что за время обеда я согласился помочь Лене со сборами. Или наоборот – она согласилась, чтобы я помог?
– Газ, воду, отопление перекрыл, – отчитался неловко, заглянув в комнату. – Масло в раковину и унитаз налил. Перед отъездом открой щиток и выруби свет.
С мягким стуком захлопнулась крышка чемодана, звякнули застёжки. Всего-то вышло добра – чемодан да китайская «челночная» сумка. Лена и раньше была легка на подъём.
«Спасибо. Поможешь вещи в фургон снести?».
– А ты прямо сейчас уезжаешь? – глупо спросил я.
«А когда ещё? Подброшу тебя до̀ дому, и в путь».
– И куда?
Лена пожала плечами:
«Вперёд, пока фургон не развалится. Страна большая, отпуск… ещё больше».
Подхватив багаж, я вышел из квартиры. Стало тоскливо, как бывает, когда промелькнут рядом, овеяв сухим или солёным ветром, чужие путешествия, приключения, авантюры – промелькнут и скроются вдали, подчеркнув твою рутину и неустроенность.
Город падает в вечер. Опустились, как жалюзи, тучи, заморосил дождь, с явным намерением перейти к ночи в ливень. Капли стучат с жестяным звуком по крыше фургона, ехать уютно, как жаль, что недалеко! – моя пятиэтажка всего в получасе неспешной дороги.
– Я буду скучать, – вдруг сказалось очень легко, хотя боялся, что так и не сумею произнести. – По тебе, – уточнил зачем-то, – не по работе.
Лена кивнула. Трудно общаться с человеком, пока ведёт машину, если он способен изъясняться только жестами.
За следующую минуту безмолвия я мысленно проклял себя десять раз, не повторяясь, и посулился уйти в монастырь молчальником, дабы унять трепливый язык.
«Я тоже буду скучать. По тебе», – сказала Лена, когда притормозили на перекрёстке, и стало понятно, что монастырь временно откладывается.
Фургон замер на асфальтовом пятачке напротив подъезда. Мотор, почихав недовольно, заглох, и осталось только мощное стаккато набирающего силу дождя.
Я осторожно дотронулся до Лениных пальцев, огрубелых от работы. Рука её на миг напряглась – и тут же расслабилась, повернулась ладонью кверху, как котёнок, подставляющий пузо для почесушек. Потянувшись, уткнулся носом в Ленину макушку, вдохнул самый прекрасный запах на свете – запах волос любимой женщины. Она медленно повернула голову, позволяя моим губам скользнуть от её виска по щеке и дальше, коснуться, сперва робко, потом властно, полуоткрытых губ.
Тик!.. так!.. тик!.. так!.. – грохочет раскатами тяжеловесный маятник, огромный, как весь этот город, что гибнет сейчас без любви, обращается в прах где-то там, в ливне за лобовым стеклом, далеко-далеко.
– Зайдёшь… на кофе? – шёпотом спросил я. – Правда, у меня только растворимый.
Лена открыла глаза, в полумраке цвет не различим, но я знаю – они зелёные с ореховыми крапинками.
«Обожаю растворимый кофе», – прочитал по её подрагивающим губам.
– …и тут Игнат родил идею, что священников убрал не меньше чем лично Господь, который устал. Но думаю, дело не в усталости. Мы живём в городе, сумевшем лишить Бога права любить. Насильно ведь мил не будешь.
Я набрал воды в электрический чайник, утопил кнопку. Он почти тотчас трудолюбиво зашумел.
Лена сидит верхом на стуле, упёршись подбородком в спинку, улыбается.
«Ты когда смущён, так забавно прячешься в умничанье», – произнесла, заставив меня покраснеть.
– А ты, как всегда, прямолинейна! Скажи, если бы не этот… апокалипсис, сколько бы ещё меня сторонилась?
«Леший, ты сам меня сторонился. Ушёл в свой картонный домик зоны комфорта, мастурбировать на комплексы, лелеять чувство вины. Если бы не “этот апокалипсис”, там бы и сидел. Человек в покое не меняется, только на изломе».
Я задумчиво наклоняю туда и сюда банку с кофе, чтобы шуршала, как шейкер. Дурацкая привычка; громко поставил жестянку на стол.
– Значит, ты оставила меня в поучительном одиночестве, авось изменит? Моделирование излома?
«Нет! Нет! Это была бы подлость. Леший, я тогда уже любила тебя, но ты… боялся. Страшился принять хоть йоту нежности, не зная, чем отдаривать. Жаждал холода, но тянулся к теплу. Хотел быть один, но со мной. Не понимал, что любовь не может ограничивать чужую свободу, иначе это страсть. Любовь – всегда ограничение своей свободы, иначе это эгоизм. Принимать любовь, хотя бы терпеть её, не говорю уж – дарить в ответ – не проще, чем научиться любить самому. Но научиться должен каждый, если не хочет стать Игнатом».
– Игнат? А он тут при чём?
«Он же не умеет. В этом вся беда. Придумал себе от калечности сердца жизнь на ненависти. Оправдал какой-то философией, а она вещь поганая, всё спишет. Я не хотела, чтобы ты стал таким, Леший».
– И потому ты…
«Я была рядом. Ждала тебя. Здравствуй. – Она поднялась порывисто, худенькая, невысокая, заглянула в глаза снизу вверх. – Не сердись. Прости. Я тоже учусь. Поедем вместе куда глаза глядят?».
– Зачем я тебе? – спросил мучительно. – Чтобы надломленной страстью своей твою жизнь держать? Ангел-аутсайдер, хранитель на поводке.
«Дурачок», – с болью ответила Лена. – «Чтобы нам вместе учиться любить. Хочешь?».
– Мой картонный домик зоны комфорта тесен для двоих, – прошептал я. Женщина замерла, в глазах мелькнула беспомощная растерянность. – Значит, пускай рушится к чертям!
Громко щёлкнул закипевший чайник. Ах да, одну бездну назад мы хотели кофе. Одну исчезнувшую бездну назад. Как непредсказуемо меняется рельеф человеческих отношений!
Лена ткнулась мне лбом в грудь.
«Я тебя люблю, Леший»!
– Я тоже… учусь любить, Ленка. Знаешь, Старцев одному инспектору сказал, что любовь смертью не прерывается.
Лена серьёзно кивнула:
«Конечно. Иначе какой в ней смысл?» – и добавила: «Знаешь, ты бу-дешь жить вечно. Потому что я намерена тебя любить вечно. Пока удаётся».
Ближе к утру мы всё-таки отдали должное растворимому кофе. Болтали о чепухе, как бывает между нашедшими друг друга людьми, когда диалог словесный – лишь ширма для общения сердец. Потом я собирал вещи, выходило слишком много. Когда выложил, что хотел тащить из ностальгии – осталось очень мало.
Внезапно погас свет. Лена подошла к окну, глянула из-за шторки:
«Везде нет… Леший, пора ехать. И так засиделись».
Прислушавшись к себе, ответил:
– Подожди минутку, я сейчас… Всё-таки «Цезарь» был несвежим.
Мы вышли из дома затемно. Улочки слепо смотрят погасшими фона-рями, по осенним аллеям победно шествует тяжёлая тишина. Пахнет стылым туманом.
«Давай-ка поторопимся», – нахмурившись, сказала Лена, заводя фургон. – «Забыла вчера заправить», – констатировала с досадой.
Город ещё спит, а может, уже в коме. Светофоры не работают, Лена всё добавляет километров в час. Когда с обочины внезапно выметнулся под свет фар высокий силуэт, агрессивно поднял руку с чем-то блеснувшим, она даже не притормозила. Удар бампером, мерзкий скрежет по капоту, левое зеркало отлетело.
– Ты что! – завопил я. – Ты человека сбила!
Лена рывком выправила рыскнувшую машину.
«Думаю, кому-то был нужен транспорт». – Старый фургон заскрипел, едва вписываясь в поворот. – «Проверять желания не имею».
Я не нашёлся с ответом. Словно попал в дурацкую видеоигру про зомби.
АЗС освещена мощными прожекторами, очередь машин. Дорогу перекрывают несколько автомобилей полиции и другие, без опознавательных знаков, даже без номеров. На стеле АЗС вместо цен – большой самодельный плакат с корявым объявлением: «БЕНЗИН НЕ БОЛЕЕ 20 ЛИТРОВ В ОДИН ТРАНСПОРТ».
Лена сбросила скорость, неспешно, чтобы не спровоцировать, подъехала к выросшему за ночь блокпосту.
К фургону идёт, подняв ладонь в приветствии, Виктор, на штормовке бликует значок волонтёра. Вслед за ним – день сурка! – неторопливо шагает майор юстиции Валентин Фостер.
Я опустил стекло, подумал секунду – и вышел из машины. Заскрипел под кроссовками гравий.
– А машину-то угонять собрались, ц-ц, – шутливо покачал головой старший санитар. – Вот нажалуюсь Арсену Давидовичу!
– Сейчас тебя, как свидетеля, грохнем и с собой заберём, на мясо, – просипел я, свирепо клацнув зубами. Уже нормальным голосом поинтересовался: – А ты решил не уезжать, значит?
– А куда мне ехать? Всю жизнь тут. Рад, что Лена с тобой. Я за вас волновался, когда всё началось, ну, слегка. – Виктор хлопнул меня, расте-рявшегося, по плечу и вернулся на блокпост. Я неожиданно понял, что за два года почти не узнал коллег. Даже фамилий и возраста не помню! Санитары и санитары… Виктор ведь вовсе не так молод, как может показаться, да и Игнат. Почему, как рухнул привычный распорядок, один пошёл в волонтёры, а другой запил? Никогда не интересовался, чем они живут. Кто у нас в бригаде после этого эгоист?
– Утро добрым не бывает, да, Лекс? – спросил Фостер, приблизившись. – Убегаешь?
– Нет, Треф. – Я положил руку на талию выскользнувшей из фургона Лены. – Спасаю.
Фостер помолчал секунду, и внезапно улыбнулся. Не играя привычно в «хорошего следователя», а искренне, так, что глаза на миг утратили игольчатую холодность. Мне стало неловко за вчерашнее рукоприкладство.
– Треф, ты… прости. Вообще, спасибо.
Он коротко кивнул. Протянул руку. И я без колебаний её пожал.
Домишко священника уже остался позади, когда Лена вдруг резко затормозила.
«Шутки шутками, а едой мы действительно не озаботились. У отца Феодора на огороде овощи должны быть, если не всё потоптали», – пояснила в ответ на мой недоумённый взгляд. Фургон сдал назад. Мне подумалось, что нехорошо, наверное, брать с чужой земли, но потом вспомнил, как иерей делил урожай со всеми, кто нуждался. Сейчас и собирать некому, пропадает.
Калитка опечатана – солидная мера, с учётом метровой высоты забора. Когда я его перешагивал, захватив пакет для добычи, ощутил себя заядлым уголовником.
Теплицы оказались порушены, но кое-что уцелело, я собрал помидоров с пято̀к и столько же чуть переросших огурцов. Нарвал полную ладонь крупной чёрной смородины, Лене полакомиться. Вспомнилось на миг, как мальчишкой лазал по заросшим садам за ягодами да антоновками. Город рос, деревня отступала, окраины ветшали, пока не превратились в свалки, но кусты и деревья год из года ломились от плодов, лишь яблоки всё больше кислили, дичая.
Когда вернулся на дорогу, увидел, что Лена не одна. К ней лицом и вполоборота ко мне сидит прямо на асфальте Игнат. Верхней одежды нет, рубашка в лохмотья, будто по дороге волочился, одна линза в очках-хамелеонах треснута, другой вовсе нет.
– Игнат? Ты что, всю ночь похмелье лечил?! – я остановился, опустив на землю пакет. – Издалека полз-то?
– А вот и начальник подоспел, – пробормотал санитар и повернулся ко мне всем корпусом. – Издалека. Кстати, это довольно трудно – ползти.
Мой позвоночник прохватило что-то ледяное и колючее, так, что сбилось дыхание. Левая половина Игната отливает мраморной белизной, щека в трещинах, будто посечённый скальпелем гипс, глаз как у древней скульптуры, белёс и выкрошен; правая же половина – живая плоть, со множеством длинных кровоточащих царапин.
– Особенно трудно ползти, когда сбили! – продолжил санитар, стараясь говорить внятно.
– Сбили? Когда? Кто?! – воскликнул я, и ещё не договорив, понял, что знаю ответ. Вот почему Лена сидит, опустив голову, и молчит. – Так это из-за… из-за нас такое с тобой?!
Игнат плюнул смешком, жутко выглядит половинчатая улыбка.
– Хотелось бы мне соврать, что из-за вас! Но нет, таким проснулся. Ну, царапины эти – из-за вас, да. И вот зубов не хватает. Мелочь, по сравнению с прочими проблемами здоровья! – хихикнул снова, мне послышались нотки истерики.
– Давай перевяжу, – подхватив пакет, я вознамерился двинуться к фургону.
– О-о, а вот подходить не надо, – Игнат поднял правую руку, в ней оказался зажат травматический пистолет «Оса», классическое оружие мелких бандитов и неудачников. – Стой там, где стоишь!
– Что ты хотел от нас? И чего тебе надо сейчас? – спокойно спросил я, замирая.
– Как видишь, моя любовь к себе дала сбой, поразительно!.. Вчера вечером только немели пальцы, а за ночь уже наполовину забылся.
– Мы отвезём тебя обливиологам. Они сумеют что-нибудь сделать.
– Этим учёным мышкам в лабораторию? Благодарю покорно, заранее знаю, что они скажут: уникальный случай, давайте смотреть, что будет дальше!! – к концу реплики голос взвился, треснул, санитар закашлялся. Я с содроганием заметил, как изо рта у него вылетают белые облачка праха. – Так вот, любовь, – продолжил Игнат, – сам знаешь, не постигаю её, и верю лишь в эгоизм, да и тот подвёл.
– Эгоизм – калечная любовь, потому и сам теперь калечный, когда наружу выперло, – высказался я.
Санитар пожал плечом:
– Софистика. Дело в другом – меня всё меньше ненавидят. Наверное, как батя помер, особо некому стало, даже вы не трудитесь, хотя знаю, дорогие коллеги, что я вам в бригаде как палка в пятом колесе. – Взмахом оружия заставил меня проглотить возражения. – Ты, Лекс, сколько тебя знаю – ненавидишь. Ты всех ненавидишь, забытых, их близких, начальство, коллег и подчинённых, и главное – сам себя. Эгоизм наоборот, и тем, полагаю, жив! Молчи!! – но я не смог сдержаться, шагнул вперёд, сжав кулаки:
– Ты лжёшь!
– О нет! – в запале он даже не обратил внимания на моё движение. – Я, который ненавистью жил, а теперь за ночь наполовину забыт – тому свидетельство! Что было ночью между тобой и Леной, а?! Понять нетрудно. И пока ты обретал право любить, отрекаясь от ненависти, я там, в холле станции, на пуфах, умирал!..
Игнат опустил голову, вертит в руке пистолет. С нажимом произнёс:
– Мне нужна твоя ненависть, Алексей Сергеев. Чтобы жить.
– И много ли сто̀ит такая жизнь – на ненависти? – спросил я.
– Жизнь вообще стоит всего, – уверенно ответил Игнат.
Я метнулся вперёд, бросил санитару в лицо раздавленные ягоды чёрной смородины, стремясь залепить зрячий глаз, и даже удалось. Но Игнат, отшатнувшись, успел выстрелить прежде, чем моя нога выбила оружие, раздробив санитару кисть.
Взвыв, он прижал к груди покалеченную руку, отползает спиной вдоль фургона, твердя сквозь хрип:
– Ненавидь меня! Ненавидь! Теперь ты будешь ненавидеть меня! – жалко, мерзко, постыдно.
Но мне всё равно, обернувшись, увидел, что Лена судорожно ворочается, выгибается, хватаясь за горло, а руки стремительно багровеют, алыми фонтанчиками бьёт между пальцами жизнь.
Я упал перед ней на колени, в глазах темнеет, будто сам истекаю кро-вью; пытаюсь нащупать, пережать повреждённую артерию, но руки скользят, скользят, и крови всё больше, и крови всё больше, заляпан с головой, заляпан с головой,
как было уже однажды,
два года назад.
Но тогда я сумел.
История любит повторы трагедий. Но чтобы с другим концом.
В усыпающем взгляде Лены нет страха, и боли нет, в нём только тепло. Ощутив лёгкое касание, смотрю на её руки: с трудом складывает слова, одно за другим:
«Я»
«Тебя»
«Люблю»
И последним усилием белеющих пальцев: «Вечно».
За спиной засмеялся Игнат, захлюпал погано, как Голлум, готовый вот-вот заполучить назад свою прелесть.
– Теперь-то ты будешь меня ненавидеть… До-олго!
Я полуобернулся, не отпуская рук своей только что умершей женщины:
– Нет! – качнул головой. – Я больше никогда не буду ненавидеть. Прощаю тебя.
– Что? Что?! – Игнат попытался, забывшись, вскочить на ноги, упал с проклятием, тянется сломанными пальцами к травмату. – Не смей! Кто ты такой, чтобы прощать! НЕНАВИДЬ!! НЕНАВИДЬ МЕ… – всхрипнул страшно, левая нога хрупнула, как сухая ветка, и осыпалась прахом, по телу пробежали трещины, разошлись, явив облетающие чешуйками лёгкие и сердце, что крошится, судорожно бьясь. Вся его плоть в корчах стремительно покрывается мраморной белизной, и осыпается, осыпается, осыпается; осы̀палась! – налетевший ветер подхватил белую пыль и повлёк вдоль пустой дороги, закручивая в самую жуткую в мире позёмку. Упали на асфальт очки-хамелеоны, дужки отскочили, треснутая линза разбилась вдребезги.
Ти-ик!.. – простонал маятник;
Та-ак!.. – со скрипом вышел на высшую точку амплитуды, замер на миг – и рухнул, оборвавшись, раскалывая время на тысячу одиноких мгновений.
Кровь и прах под ногами. Кровью и прахом выпачканы руки. Кровью и прахом исполнена душа.
– Я больше никогда не буду ненавидеть, – прошептал я сквозь неудержимо распухающий в горле ком. – А научиться любить… не успел.
В сарайке запасливого иерея нашлась лопата. Я похоронил Лену за домом отца Феодора, где уже стоят несколько деревянных крестов. Теперь на один больше.
В машине всё так же пахнет «Герцеговиной Флор». Теперь это самый родной запах.
Я завёл мотор. Пора ехать вперёд, пока фургон не развалится. Теперь это символ.
За спиной остаётся сам себя проклявший город. Я видел своими глазами его падение, падая вместе с ним. Теперь с этим жить.
Изломы души срастутся, знаю. Уже завтра я стану сильнее. Уже ста-новлюсь.
Потому что верю в любовь.
Потому что надеюсь на любовь.
Потому что имею право любить.